— Да? — удивление в ее голосе было искренним.
— Мужчины, впрочем, тоже, — на всякий случай уточнил Райдо. — Болен я, Дайна, если вы не заметили.
— И… сейчас?
— И сейчас, — Райдо произнес это с чувством огромного удовлетворения, впервые, пожалуй, радуясь своей болезни. — Поэтому, будьте любезны, перенаправьте вашу энергию в более… благодарное русло.
— Вы… на что намекаете?
Оскорбленная невинность.
Впрочем, Райдо был уверен, что невинностью здесь и не пахло, а оскорбление было наигранным.
— Я прямо говорю. Оставьте меня в покое. И займитесь тем, за что я плачу. В противном случае я вас уволю.
И поскольку раздражение, что женщина эта своим упрямством отняла у него четверть часа жизни, чудеснейшей жизни, в которой нет боли, было велико, Райдо добавил:
— Без рекомендаций.
Дайна, против опасений, не стала ни в обморок падать, ни в слезы ударяться. Она присела в реверансе, продемонстрировав обильную грудь, которая с этакой позиции выглядела еще более обильной и пышной, и спросила сухо:
— Могу я идти?
— Конечно. Разве я вас задерживаю?
Дверь она прикрыла аккуратно, но ее злость, даже не злость — но гнев, с трудом сдерживаемый, выдавали каблучки, которые цокали по паркету громко, точно хотя бы этакой мелочью Дайна желала хозяину досадить.
…а девчонку он так и не покормил.
…и имя не выбрал.
Ладно, без имени она как-нибудь да проживет, но молоко… и Райдо, широко зевнув — спать хотелось неимоверно — вытащил из гардеробного шкафа рубашку, мятую, но хотя бы чистую, пусть и пахнущую сыростью.
На кухню за молоком он спустится.
А потом поднимется на чердак, чтобы сказать:
— Слушай, я тут подумал… а давай назовем ее Хильденбранд?
Альва только фыркнет.
…а спустя два дня в доме объявится шериф.
Райдо смутно припоминал этого человека.
От него еще тогда пахло табаком, но не черным, каковой предпочитал доктор, а ядреным местным самосадом, который мололи на ручных мельницах, чтобы набить им узкие папиросы. Табак шериф носил в узорчатом кисете с бахромой. Бахрома была и на рукавах кожаной его куртки, и на голенищах высоких сапог. Вот бахрому Райдо точно помнил, а лицо — нет.
Вытянутое, сухокостное с выдающимся горбатым носом, с усами седыми, которые свисали вялыми виноградными плетями, и куцую угольно-черную бородку, на этом лице глядевшуюся чужеродной.
Бородку шериф пощипывал.
Усы — гладил широкой ладонью.
И на пальце его тускло отливало золотом кольцо.
— Двадцать пять лет вместе, — сказал он, заметив, что взгляд Райдо за это кольцо зацепился. — Самому не верится…
Он приехал отнюдь не затем, чтобы рассказать о кольце, и о супруге своей, в последние годы утратившей стройность фигуры, зато пристрастившейся к табаку, тому самому, местному, который и выращивала на грядках наравне с помидорами да кустами роз.
Но о супруге, табаке и клятых розах говорилось легче.
И Райдо не выдержал.
Он дождался, пока шериф допьет бренди — от чая он отказался — и сам задал вопрос:
— Что вам надо?
— Альва, — Йен Маккастер не стал ни лукавить, ни взгляд отводить.
— Зачем?
— Судить.
— За что?
Он пожал плечами: дескать, эту конкретную альву, может, и не за что, но вот все прочие…
— Нет, — Райдо поднял стакан, широкий и из толстого стекла, которое казалось желтым.
— Почему?
— Это неправильно.
— Неправильно, — охотно согласился Йен Маккастер, вытягивая по-журавлиному длинные тощие ноги. — Но… порой приходится искать компромисс.
Сам по себе он компромиссы ненавидел, втайне презирая себя за нынешний визит, и за разговор этот, избежать которого не выйдет, и за то, что разговор — Йен видел это — лишен смысла.
Надо бы попрощаться и уйти.
Но был собственный дом на краю города, и супруга, которая аккурат взялась молоть табачный лист, что делала всегда самолично, пусть бы к ее рукам надолго привязывался, что табачный запах, что характерная желтизна. И Йен Маккастер любил свой дом, свою жену, свою неторопливую жизнь, которую не изменила даже война.
Война прошла где-то вовне, задев его городок краем, но и этого хватило. И теперь Йен Маккастер желал, чтобы нарушенная войной жизнь вошла-таки в прежнее свое русло.
Но и не в нем одном дело.
Был мэр, который тоже прекрасно понимал ситуацию. Были советники и горожане, не желавшие смуты, и были люди, обыкновенные люди, с обыкновенными их бедами, потерями и ненавистью.
Они почти позабыли.
Смирились.
А тут альва…
Йен Маккастер бренди допил, а чего ж не допить, когда бренди хороший? И поставив пустой стакан, глянул на нового хозяина Яблоневой долины.
— Вы здесь… чужой человек. Новый…
— И не человек вовсе, — широко усмехнулся пес.
А говорили, что при смерти…
…не похоже.
Побитый, конечно, и шрамы эти, о которых супруга Йена отзывалась с притворным ужасом, хотя сама-то не видела, но ей рассказывала супруга доктора, а той в свою очередь…
…бабы…
…держали бы язык за зубами, глядишь, и обошлось бы.
…может, и обойдется?
Пес не похож на тех, кто спокойно отдаст свое. А альву он наверняка полагал своей.
— И не человек, — задумчиво повторил шериф. — Однако… вы должны понять… этот город… довольно-таки своеобразное местечко… нет, не в том плане, что от других городков отличается, но… люди тут живут… давно живут… веками… мой прадед сюда из-за гор переехал, а меня до сих пор считают чужаком. Нет, своим, но все равно чужаком. Так и называют, Йен Чужак… память у них долгая.